Category: технологии

Category was added automatically. Read all entries about "технологии".

Жилище Хоббита

Этот дом мы прозвали жилищем Хоббита. Он невозможно, непередаваемо прекрасен: крохотный, с кривенько прилаженной верандой и латаной разномастной крышей, с кучей хлама, приваленного живописной горкой к бетонным ступеням, с буйно заросшим садом, и (но!) задорно кудахчущим курятником — восемь пеструшек и серебристый петух, истинный горец, желтоглазый и горбоклювый. Заметив нас, он в два резвых взмаха взлетает на край частокола, кричит оттуда победно и бесспорно, так, что и не возразишь — цух-ру-ху, цух-ру-хууу!
— Ишь, — только и нахожу, что ответить ему я.
— И не говори! — вторит сестра.

Который день грежу жилищем Хоббита. Пристаю к отцу с расспросами.
— Пап, узнай, вдруг он продаётся?
— Ай бала, какое продаётся? Там мать с сыном живут, ей под сто, ему под восемьдесят, но они кого угодно переживут. И вообще, зачем тебе этот дом, там одни шизофреники.
— А я чем хуже?
— Балбеска!
А вы думали. Конечно балбеска.

Рядом со старым рынком пристроился дом с высоким шушабандом, каждое окошко — образ и подобие неба. Какое-то время завороженно наблюдаем, борясь с искушением сфотографировать — всё одно красоту не передать, а какой смысл множить беспомощное, но потом всё-таки сдаёмся, достаём телефоны.
— Это вы меня снимаете? — подаёт голос кругленькая глазастая старушка.
— Нет, окна.
— Подождите секунду, — она высовывается по пояс, зовёт-надрывается куда-то вниз, — Олинка, а Олинка! Иди сюда, твою развалюху фотографируют. Небось рушится, потому!
— Лучше денег бы на ремонт дали! — слышится из погреба недовольное ворчание.
— Откуда у них деньги? Худые, как багдадские сироты. Самим небось есть нечего! — старушка подмигивает нам, радуется своей шутке. — Чьи будете?
— Пашоянц будем.
— Юрика или Лёвика?
— Юрика.
— Вот таким его помню, — высунувшись в окно чуть ли не в полный рост, она водит по бедру ребром ладони.
— Упадёте! — волнуемся мы.
— Упадёт она, а как же! — раздаётся из погреба недовольное ворчание.
Сплошное "Не горюй".

На обочине торчат ворота. Без забора. Обходим, едва сдерживая смех. То ли деньги кончились, то ли заморачиваться не стали — раз стоят ворота, значит и дураку ясно, что дальше — чужая территория. Навстречу, весело крякая, семенят утята. Женщина, которая вывела их погулять, рассказывает, как они всем гуртом в крохотную лужу полезли.
— Чуть не поубивали друг друга! — разводит она руками. — Видно, пора к речке водить.
Из-за ворот вылетают три девочки. Бегут к нам что есть мочи.
— Нуник тота, выросли уже утята? — кричит та, что отстаёт.
Нуник тота упирается кулаками в бока.
— Ай ахчи, сколько можно один и тот же вопрос задавать!? Когда последний раз спрашивали? Час назад?
— Ага! (хором)
— И что? За час вы думаете они успели бы вырасти???
Девочки молча гладят утят. Самая маленькая пытается спрятать своего в карман.
— Положи откуда взяла, — добродушно одёргивает её Нуник тота и оборачивается к нам, — они думают — мы детьми не были, все ходы-выходы не знаем.
Конечно знаем. Потому к утятам не притрагиваемся. А то вдруг нечаянно унесём. Детство-то до сих пор не отпустило. И вряд ли когда-нибудь уже отпустит.

Вспомнила: в луже на заднем дворе нашего дома роились головастики. Нани нам объясняла, что они когда-нибудь превратятся в лягушек и ускачут к реке. «Если кто-то их не выловит и не отправит на тот свет раньше времени», — со значением говорила она, сверля суровым взглядом переносицы моих младших сестёр. Мою переносицу не сверлила, я вчера на веранде с гусеницей переговоры вела.
— Наша Наринэ — совсем другая девочка, — озабоченно приговаривала нани и смотрела на меня, как на дурочку.
Ну вы поняли.

Хочу себе дом, как хоббитово жилище. Чтоб увитая виноградом веранда, каменные стены открытой кладки, огород с ладошку — в три жалкие грядки всякой зелени, ну и малинник, чтоб плодоносил до самого хриплого декабря: собрал горсть ягод, сварил кофе, отрезал кусочек гаты, расположился на скамейке, укутавшись в тёплую шаль… На дне ущелья шумит синяя речка, ветер играет со скрипучей створкой окна — захлопнет-опять отворит, в шушабанде отражается стираный-перестираный подол ветхого неба, пора уже латать, а руки всё никак не дойдут.
— Построю такой дом, буду жить и работать в своё удовольствие, — говорю Сонечке.
— Знатной старухой будешь, — окидывает оценивающим взглядом меня она, — высокая, носастая, в длинном платье, в шерстяных носках. Проснёшься утром, полезешь в телефон — читать отзывы к своему посту, — здесь она переходит на дребезжание, передразнивая древнюю меня, — вуууй, ты посмотри какой коммент этот негодник оставил, пусть моя земля будет на твоей голове, бессовестный! Ага, а этот меня хвалит, сейчас лайкну.
Смеёмся — взахлёб. Берд — то благословенное место, где нам позволено быть счастливыми безудержно и навсегда.


Грибные волки

— Волчице сегодня рожать, — говорит нани, подставляя ладонь под тёплые капли дождя. По небу плывут облака — лёгкие и прозрачные, словно клоки взбитой и распушенной овечьей шерсти. На закате ветер загонит их в бязевый наперник, прострочит, нашьёт с лицевой стороны нарядный лоскут шёлка. Будет богу зимнее одеяло: жаркое, пахнущее одуванчиковым лугом и овечками, никакие холода не страшны.

Нани говорит, что если идёт грибной дождь, значит где-то одинокая волчица рожает волчонка. Он отличается от своих собратьев — не воет на луну, не охотится. Подросши, превращается в странника: живёт с ветром наперегонки, разносит вести. Он — самый быстрый из зверей и самый справедливый.
— Сколько грибных дождёй — столько грибных волков, — заключает рассказ нани.

Я еложу щекой по бархатной мутаке, устраиваясь так, чтобы видеть кусочек неба с разноцветным хвостом радуги. Нани стережёт дождь, облокотившись на подоконник. Мне с тахты видно её плечо и кончик жиденькой косы — обычно она закалывает волосы на затылке и покрывает косынкой, но сегодня заплела их в две тоненькие седые косички.
— Хэх, какие у меня в молодости были косы! Приходилось обвязывать их на талии, чтобы они не мешали делать уборку! — вздыхала нани, закручивая концы кос колечком.
— Не распустятся? — волновалась я. — Может резинкой затянуть?
— Нечему тут распускаться, так продержатся.

В духовке дорумянивается ароматная летняя запеканка. Нани её готовит редко — возни много, а съедается в один присест. Задумав запеканку, начинает бухтеть с самого утра, дескать, почему у нас такая трудоёмкая кухня и за что мне такое наказание!
— Кто тебя заставляет её готовить? — разводит руками дед.
Нани поджимает губы. Спорить с зятем она не станет, но и до объяснений не снизойдёт. Дождавшись, когда он уйдёт на работу, бросит вслед: «Зачем-зачем! Сам же потом есть и нахваливать будешь!» Мне в такие минуты нужно молчать. Поддакну — получу выговор за то, что посмела деда критиковать. Заступлюсь за него — тоже по головке не погладят. От горшка три вершка, а слово прабабушки не уважаешь. Потому я благоразумно помалкиваю. В наших краях дети чуть ли не с рождения дипломаты.

Выпроводив всех на работу и управившись с уборкой, нани берётся за готовку.
Сначала нарезает тонкой соломкой мясо — говядину или телятину. Обдаёт крутым кипятком, сразу же сливает воду. Мясо схватывается и меняет цвет. Нани отставляет его в сторону — приходить в чувство.
Потом она запекает в духовке болгарские перцы, горячими окунает в ледяную воду — так шкурка охотнее слезает. Баклажаны нарезает кружочками и обжаривает в небольшом количестве масла. Ошпаривает и очищает от шкурки помидоры, режет как на салат. Взбивает яйца в стакане холодного молока. Мелко крошит острый перец («обязательно зелёный, он ароматнее»).
Обмазывает дно неповоротливой чугунной сковороды топлёным маслом. Выкладывает мясо. Далее — слоями, не забывая солить: жареные баклажаны («запомни — чем они ближе к мясу, тем оно вкуснее» «почему?» «потому что баклажаны идеально с ним сочетаются»), болгарский и острый перец, помидоры («обязательно сверху, иначе не дадут приготовиться другим овощам, особенно — картошке» «а картошку почему не положила?» «потому что её в этом блюде не должно быть» «быть не должно, а говоришь» «не нуди!»). Нани заливает овощи молочно-яичной смесью, накрывает сковороду фольгой и ставит томиться в духовку. Спустя час убирает фольгу и прибавляет жар, чтобы корочка подрумянилась.
Гарнира не будет — летняя запеканка самодостаточное блюдо. Ей нужно дать недолго постоять — буквально минут десять, и подавать к столу — с солоноватым деревенским хлебом и мягкой брынзой.

К тому времени, когда вернутся взрослые, летняя запеканка будет готова. Они станут есть, нахваливая её, запивая холодным таном. Разговоры будут вести скучные — о работе, о политике, о том, что постельное бельё пропало с прилавков, даже по знакомству не раздобыть, и что-то надо с этим делать, может в субботу в Казах съездить — за сатином, в тамошнем универмаге хороший отдел тканей. Нужно позвонить Зейнаб, она наша «дост», поможет. Придётся самим шить постельное бельё, другого выхода нет.

Я лежу на тахте и наблюдаю небо. Нани смотрит в дождь и простыми словами рассказывает о чудесах: о грибных волках, которые живут с ветром наперегонки, о тысячекрылой Золото-птице, каждое оброненное перо которой превращается в звезду. О том, что обиженное карканье ворон к плохой погоде. Что если солнце не греет, а зло кусает, значит быть грозе с градом. Если град мелкий, нужно бросить в окно щепоть каменной соли — чтобы она превратила лёд в воду. Если крупный — нужно провести градиной по запястью младенца. Потому что если град, значит Бог сердится на людей. И единственное, что может растопить его сердце — прикосновение младенца.
antisona

Крнатанц Лусине

Крнатанц Лусине вышла замуж в день своего двадцатилетия. В первую субботу сентября приехали сваты — просить ее руки. Свекровь подарила кольцо — ярко-багровый рубин в окаймлении жемчужиной пыли, браслет с искусной гравировкой и тяжеленные серьги — червонно-тусклые, надменные. Золовка вручила шелковое белье — Лусине никогда прежде не видела такого, но втайне мечтала: воздушная нижняя сорочка, тонкий пояс для чулок — каждая застежка бабочкиным крылом. Жених внес в дом ковер, положил почему-то на обеденный стол. Когда его развернули, у присутствующих перехватило дыхание. Нани перегнулась через подлокотник кресла, в котором просиживала дни напролет — потерявшая счет времени и событиям девяностолетняя старуха, погладила ковер, прислушалась к шороху ворса, провела шершавыми пальцами по изнаночной стороне, подняла на гостей свои бесцветные подслеповатые глаза, спросила одними губами — Антарам ткала?
— Да, — бесслышно ответили те.
— Вернулась наконец, — улыбнулась нани.
Чтоб не задохнуться от полоснувшей душу боли, Лусине опустилась на пол, зарылась лицом ей в колени. Последний раз нани так улыбалась, когда младший праправнук, опрокинув на себя тяжелый чан с кипятком, чудом остался невредим. Вот тогда она и улыбнулась — легко и светло. И прочитала короткую благодарственную молитву.

Нани давно никого не узнавала и проживала прошлое наоборот — после сердечного удара отматывала время назад, словно пряжу распускала. Детей своих она теперь видела только маленькими, во взрослых их не признавала. Лусине навсегда запомнила, как плакал дед — единственный сын нани, могучий седовласый старик, несгибаемый и сильный, никогда прежде не замеченный в сомнениях, как, мигом упав плечами и осунувшись лицом, он глухо зарыдал, когда на его вопрос о самочувствии мать отозвалась виноватым «прости, не узнаю тебя, ты кто?» А на растерянный ответ, что это я, твой сын, кивнула на десятилетнего праправнука — того самого, что чудом спасся от кипятка: «Вон мой сын. А ты — кто?»

Без тени сожаления, чинно и безропотно, она отрекалась от прошлого, стирая из памяти всё, что было смыслом ее жизни: семью, соседей, отчий дом, подпаленные летом улочки старого Берда, холодный ветер, приносящий снежное дыхание гор, влажный след росы на шушабанде — если прищуриться, в каждом окошке можно поймать луч солнца. Дети ее теперь были мал мала меньше: Григору десять, Манишак восемь, Зое семь, Жанне пять. И только младшей внучке, Антарам, неизменно было тридцать.

Потом, когда сваты уехали, Лусине сняла с себя подаренные украшения, убрала в ящичек комода, туда же сложила шелковое белье — красивое, но носить не станет, только на свадьбу, чтоб не обижать новую родню. Надела ситцевое простенькое платье — оно привычно пахло душицей и раскаленным утюгом, заплела волосы в тугую косу. Легла на ковер, накрылась его тяжелым краем. Несколько раз глубоко вздохнула — унимая сердцебиение. И, неожиданно для себя — уснула глубоким, безмятежным сном. Ковер обнимал так, как обнимала в детстве мама. И как никто больше не обнимал.

Антарам ткала ковры. На каждый уходило два с лишним года работы. У нее был редкий дар: она умела предугадывать цвет и обладала удивительным чувством меры. То, что у других выглядело незатейливым узором, в ее исполнении оживало и обретало смысл.
Ткать она научилась поздно — в двадцать лет. Ковров успела сделать всего четыре. С последним уехала в город — на выставку. Стояло затишье — как раз объявили перемирие и открыли единственную дорогу, ведущую через перевал в большой мир. Но у войны свои правила, и всякое перемирие не что иное, как повод его нарушить. Потому из Берда Антарам уехала, а в город не приехала. Спустя сутки нашли тело водителя. Антарам исчезла. Ковер тоже.

Лусине было четыре года, она мало что помнила. Единственное, что осталось в сознании — стойкий дух остропахнущих лекарств — нани именно тогда слегла с тяжелым сердечным приступом. А когда пришла весть, что Антарам в плену, она уснула и не проснулась. Врачам удалось ее спасти, но она почти ослепла и забыла о случившемся. Стала облетать событиями и людьми, словно осеннее дерево — листьями.

Антарам вернули, когда время отмерило зиму и половину весны. Тело — отдельно, руки — отдельно. На обритой голове — вытатуированное бранное слово: «кяхпя». Нани этого не узнала. Как и того, что теперь их род называют Крнатанц. Безрукие.
Все, что осталось родне в память об Антарам — ткацкий станок и безжизненные мотки шерсти. Последний ее ковер пропал на перевале. Три других были проданы людям, уехавшим в чужие края.

Каким чудом и за какие деньги сватам удалось раздобыть один из ее ковров, нани спрашивать не стала. Обняла жениха, что-то шепнула ему на ухо. Тот скрипнул зубами, коротко кивнул.
Крнатанц Лусине вышла замуж в день своего двадцатилетия. Забрала из отчего дома только ткацкий станок и ковер матери. Повесила его на стену, сидела напротив, изучала. Не плакала, молчала. Через год она научилась ткать ковры. В народе их называли Антарамнер — Неувядающие. Поговаривали, что в рисунок каждого Лусине вплетает имя своей матери. Кому-то удавалось его прочитать, кому-то — нет.

(no subject)

В горах папа делается суетливым и многословным. По-детски оживлённым и неудержимым. В горах у него столько энергии — хоть отбавляй. Папа вырос в горах, там его место силы.
Дорога туда невозможно плохая — не всякая машина проедет. Папа держится края ущелья — у меня заходится сердце, я зажмуриваюсь и отворачиваюсь, я давно живу в городе и научилась бояться высоты, но папа не замечает этого, он рулит по самой кромке горного серпантина, и рассказывает, рассказывает.

— Вооон в том разрушенном доме жила Макаранц Рипсиме. Глазливая была женщина, недобрая. Однажды прокляла нашу корову Марал. Марал и так давала не очень много молока, а тут совсем перестала. Нани Магтахинэ поостереглась идти скандалить с Рипсиме, вдруг та порчу похлеще наведёт. Привела нас в хлев, восемь голодных ртов, старшему двенадцать, младшему три. Велела встать полукругом, чтобы корова видела всех.
— Марал джан, вот ты, а вот они. Как решишь — так и будет. Дашь молоко — будут жить. Нет — помрут.
Корова горько замычала — повинилась. Утром дала молока, неожиданно много, почти целое ведро. Нани Магтахинэ налила немного в ковшик, пришла к Рипсиме, плеснула молоком на порог ее дома.
— Ещё раз сглазишь — оно превратится в бельмо на твоем глазу, — крикнула в закрытую дверь.
С того дня мы не боялись Рипсимэ. Она чувствовала это, злилась. Но больше нас не трогала.
— Чудеса, да и только.
— Может было иначе, но я запомнил именно так.
— Не хочешь у своего брата спросить? Он старше, наверное помнит, как всё на самом деле было.
— Не хочу. Пусть будет, как я запомнил. Моё прошлое — мои воспоминания. Его прошлое — его воспоминания.

Знаешь, как осень приходит в горы? Молчанием. Просыпаешься в самую рань — а кругом такая тишина, словно отключили звук. Только ветер шумит в остывшей печной трубе. Лежишь с закрытыми глазами, зарывшись носом в кусачее шерстяное одеяло, и слушаешь молчание гор.
Пробудившись, нани Магтахинэ первым делом проводила рукой по моему лицу. Если нос холодный — накидывала поверх одеяла свою шаль. До сих пор помню запах этой шали.
Осенью она варила кчахаш. Замачивала на ночь кукурузу, фасоль, полбу. Утром сливала воду, заливала свежую. Затапливала жестяную печку, давала ей сначала разогреться, потом немного подостыть. Подбрасывала дрова умеючи, чтобы огонь не горячился, но и не тлел. Ставила кастрюлю на печь. Теперь главное было постоянно помешивать кчахаш, ведь по мере варки он густел, напитывался клейковиной, набухал. Готовился по пять-шесть часов, только к обеду и поспевал. Нани Магтах разольёт кчахаш по глиняным мискам, накрошит сверху солёной капусты, даст каждому по куску хлеба. Ели, словно манну небесную.
— Масла в обед не добавляла? — спрашиваю я.
Папа удивлённо цокает языком.
— Вроде знаешь не понаслышке, что такое голод, и такие безголовые вопросы задаёшь!
Виновато киваю. Знаю, всё знаю. Сглупила, да.

Доезжаем до Ущелья Сов. Оно разделяет горный хребет ровно пополам. У самой высокой скалы сдвоенная макушка — такое впечатление, что над тобой, встопорщившись перьевыми ушками, навис огромный филин. Впадина между ушками озаряется на закате солнечными лучами, переливается обманчивым мерцанием — на сколе глянцевые камни сияют, словно драгоценности. Там, на той драгоценной вышине, бабушка протянула мне горсть летнего червивого снега — посмотри, Наринэ, всюду жизнь.
Рассказываю папе, он слушает, не отрывая взгляда от верхушки скалы. Он никогда не смотрит в глаза, когда говоришь о Тате. Тата — это слишком больно. Она ушла, когда ему было 36. Ему 36, мне 10. Потому о ней мы говорим редко, и так, словно наедине с собой.
Папа дослушивает меня, и, когда умолкаю, произносит куда-то вверх:
— Когда-нибудь мы тоже будем там.

И я представляю, как однажды, взмахнув крылом, улетаю на макушку совиной горы, туда, где меня дожидаются все, кого я так люблю: прапрабабушка Шаракан, прожившая сорок лет с проломленной головой (աշէ, էսիգ թուրքերն են զարգել), архангельская прабабушка Анна, не пережившая раскулачивания, прабабушка Анатолия, похоронившая всех своих сыновей, прадед Арутюн, не доживший до двадцати пяти лет, прадед Василий, ушедший в самый голод, прабабушка Антарам, оставившая сиротами пятерых детей, прабабушка Тамар, полюбившая этих детей, как родных… Дед Андраник, бабушка Анастасия, дед Драстамат, двоюродные бабушки Шушик и Кнарик. Тата.
Когда-нибудь придёт и мой черёд превратиться в воспоминание. А пока я стою на склоне Филин-горы и смотрю вверх. И единственное, о чём прошу — возможности как можно дольше простоять так не одной, а вместе с родителями.

Там, откуда

Там, откуда ты родом, небо ниже гор, а в тени домов дремлет время. В окне кусочек неба, в чёрной воде дождевой бочки плавает круглая луна. Подует ветер, пойдёт вода рябью, разобьёт луну на мелкие осколки — ни склеить потом, ни собрать.

Ночь рисует на половице блеклый квадрат, наступать нельзя — обидишь завтрашний день. Так говорит нани.
— И что тогда будет?
— Утро не настанет!
Ишь, думаешь ты. Не то чтобы веришь, но обходишь квадрат стороной, ну мало ли, вдруг случайно наступил, и крокодил солнце в небе проглотил.

Там, откуда ты родом, по краям горизонта стоят восемь медных кувшинов, в каждом заперт ветер. Проснётся Бог с утра, откупорит один кувшин, поставит его на бок и уйдёт по своим делам. А вечером, вернувшись, загонит ветер обратно. Там, откуда ты родом, Бог — пастух ветров.

— С неба упали три яблока: одно тому, кто видел, другое тому, кто рассказал, а третье тому… — нани выжидающе смотрит.
— … кто слушал, — подхватываешь ты.
— То есть кому?
— Кому?
— А ты подумай.
— Мне???
— Тебе!

Там, откуда ты родом, время определяют по старинке: рассвет — солнце проснулось, полдень — солнце повернулось, сумерки — время первой звезды, ночь — царствие луны.
В сказках, что тебе рассказывают, чудеса вершат пахари, небесные великаны охраняют твой сон, а тысячекрылая птица отворяет врата времени, чтобы можно было вспоминать.
— Зачем вспоминать?
— Затем, что без прошлого тебя просто нет, — говорит нани. — Воспоминания — путь к своей душе.

— Мек-еркус-ерек-чорс-инг, — скачет по ступенькам девочка. Мир её совсем крохотный, в две ладошки-пять объятий: дом-веранда-лестница-двор-калитка.
Куда бы она не уехала, кого бы не повстречала, сердце её навсегда останется в том замкнутом круге.
— Мек-еркус-ерек-чорс-инг! — отсчитывает девочка.
У каждого свой мир. У неё он такой. Дом-веранда-лестница-двор-калитка. Любить-не перелюбить.

Неисполнимое

Проснуться в самую рань от всполошенного крика петухов — многоголосого, требовательного, бессмысленного.
— Так задницу рвут, словно если не крикнут — солнце не встанет, — каждый раз бухтит нани.
Улыбнуться, вспоминая её слова. Зарыться головой в подушку, лежать, вдыхая крахмальный аромат постельного белья.

Прислушаться к протяжному мычанию стада — оно бредёт, увеличиваясь от двора к двору, задевает боком деревянные частоколы, пахнет хлевом и молоком. «Ахчи Епиме, пусть моя земля будет на твоей голове, ты что, снова отстала?» — ругает рыжую корову пастух. Епиме хлопает длинными ресницами, вздыхает, прибавляет шагу. У неё на душе весна, хочется поклонения и сантиментов. У пастуха прострел и давление, какие тут могут быть сантименты?!

— Шмавон, ай Шмавон! — зовёт-надрывается соседка Анико. Шмавон самозабвенно рыхлит землю под яблонями. Солнце ещё не встало, а он уже успел переделать тысячу дел — натаскал из дождевых бочек воды и полил огород, насыпал корму птице, подоил и выпустил в стадо коз, заквасил мацун. Дорыхлит землю, польёт яблони, а потом на работу уйдёт. Анико неудачно упала, сломала ногу, вот её муж и отдувается за двоих.
— Если Шмавон взялся за лопату, то его только выстрелом можно остановить, — ржаво комментирует нани, сопровождая Анико в нужник.
— А чего это ты меня не позвала? — отрывается от работы Шмавон.
Анико многозначительно стучит пальцем по своему уху.
Тугоухий Шмавон виновато улыбается.

Днём неожиданно пойдёт дождь — робкий, апрельский. Выйти во двор, и, запрокинув голову, наблюдать, как струится сквозь солнечный свет ласковая небесная вода. Дышать — и не надышаться. Потом, спустя много лет, вспоминая тот день, повторять про себя бессмертное «глаза у рыб полны слезами». Глаза. У рыб. Полны. Слезами.

Пасха в этом году поздняя, потому к праздничному столу будет всё, что положено — много разной зелени, редис, первые огурцы с грядки, молодой сыр, прошлогодняя зрелая брынза в сушёных горных травах, пхали из шпината и красной фасоли, отдающее пахтой сливочное масло, несладкая выпечка, специальная каша из дзавара — кашика, домашний сыровяленый окорок, лаваш, красное вино. И отварная рыба — непременное для пасхального стола блюдо. На круглом подносе лежат горкой три десятка крашеных луковой шелухой яиц — дети будут лупить их на счастье. Победителю — монетка, проигравшему — тоже. Чтобы никому не было обидно.

Застать всех за праздничным столом. Сказать каждому важные слова. О том, что любишь и будешь любить всегда. О том, что не подведёшь. О сыне рассказать дедушкам. О книгах — бабушкам. О муже — нани, она его одобрит. Единственное, что утаить — ту острую боль, что испытываешь каждый раз, когда рассматриваешь их лица на фотографиях. И о страхе не долететь туда, где они сейчас — тоже смолчать.

У всех есть неисполнимые мечты. Моя о том, чтобы вернуться в прошлое. И прожить один свой взрослый день там, где все живы, все рядом.

https://soundcloud.com/narine-abgaryan/the-dining-rooms-tunnel

(no subject)

— Сали будешь? — спрашивает нани.
— Нуууууу! — тянешь ты.
— Чего «ну»?
— Я хочу торт с кремом.
— Торт с кремом пусть тебе мама печёт. А я буду сали. Пойдёшь со мной за мукой?
Быстро натягиваешь куртку и выскакиваешь на веранду. Ты за любой шухур, лишь бы дома не сидеть.

За мукой нужно идти в маран. Там прохладно и тихо, и вкусно пахнет брынзой в сушёных травах. Мука хранится в большом деревянном ларе, земля вокруг ларя обсыпана тонкой полосой обсидиановой мелочи. Чёрный обсидиан в народе называют «глазом сатаны» и верят, что он отпугивает мышей. Поэтому припасы в погребе замыкают в круг из обсидиановых камней, которых в вулканической Армении так много, словно она только из них и состоит.

Крышка ларя тяжеленная, поднимается с недовольным скрипом. Внутри — мешки с пшеничной мукой, лущёной кукурузой, пёстрой фасолью, полбой, горным горохом и похиндзом. Мука домашняя, ручного помола — шхур-шхыр, шхур-шхыр, шуршала мельница, когда нани, охая, крутила каменный жернов. Куры, сварливо квохча и хлопая крыльями, ходили вокруг, дожидаясь того часа, когда уберут мельницу и можно будет подъесть остатки.
— Муки нужно много, килограмм с лишним, — объясняет нани и развязывает горловину мешка.

На дворе туман, да такой густой, что если отстать на полшага, кажется — никого кроме тебя в этом мире нет. Туман оседает влажными каплями на ресницы, завивает волосы у висков в мелкие кудри. Нани доверила тебе миску с мукой, ты несешь её на вытянутых руках, ступаешь осторожно, смотришь под ноги — лестница старая, каменные ступеньки истерлись и провисли, можно поскользнуться и упасть.

На кухне трещит дровяная печь, рисует на стене огненные лики. Пока нани возится с тестом, ты размешиваешь эс — начинку на муке и топлёном сливочном масле. Потом, задержав дыхание, наблюдаешь, как она разделяет тесто на восемь комков, раскатывает каждый в круглый тонкий лист, обмазывает эсом, складывает стопкой — один лист на другой. Затем она закатывает стопку в рулет, берёт его с двух концов и осторожно выкручивает в разные стороны, словно бельё отжимает.
— Главное, чтобы тесто не порвалось.
— А то что будет? — Спрашиваешь ты.
— А то дэв за ногу тебя схватит, ясно? — фыркает нани.
Ты звонко хохочешь. Но на всякий случай подбираешь ноги под себя.

Меж тем нани разрезает выкрученное тесто на куски, ставит «на попа» и снова раскатывает в круглые лепёшки. Накалывает каждую вилкой, выпекает в хорошо разогретой сковороде с обеих сторон, обильно обмазывает сливочным маслом и посыпает сахарным песком. Протягивает тебе румяный сали — ешь, пока горячий.

— Вчера по телевизору показывали передачу про Австрию, — рассказываешь ты с набитым ртом. — В Вене, например, завтракают слоёными пирожными со взбитыми сливками. Ты знаешь что такое взбитые сливки?
— Не знаю.
— Вот видишь. А они каждый день их едят.
— А лаваш они не едят что ли? — вздёргивает брови нани.
— Зачем им лаваш, когда есть взбитые сливки и горячий шоколад? — вздыхаешь ты.

В детстве кажется, что чудеса — где-то там, за порогами, за дорогами, за дождями, за теми горами, до которых не добраться и не долететь.
Спустя много лет, за порогами и дорогами тех гор, до которых тебе всё-таки удалось долететь, ты заглядываешь в супермаркет, проходишь мимо полок с экзотическими фруктами (нани, а ты знаешь, что орехи бывают кокосовыми? Ишь, чего только эти американцы не придумают!), мимо взбитых сливок, мимо нарядных банок с какао-порошком (развёл кипятком — и вот тебе горячий шоколад), и покупаешь муку, сливочное масло, сахарный песок...

Вечером выставляешь на стол корявенькие пригоревшие листы слоёного деревенского теста, завариваешь кофе.
Сын с мужем едят молча, сосредоточенно.
— Вкусно?
— Ну... — Они поднимают на тебя глаза. Улыбаются смущённо. — Главное тебе вкусно.

Мне не вкусно, нет. Я не умею долго месить тесто, правильно растопить сливочное масло, накалить сковороду так, чтобы лепёшки сали не пригорали, а равномерно пропеклись.
В моем доме не пахнет брынзой в сушёных травах, нет деревянного ларя для зерна, который нужно заключить в тотемное обсидиановое кольцо. В моём доме тяжёлая мельница не шепчет на своем каменном языке молитву жизни.

Сын женится — уеду обратно. Куплю дом, затоплю дровяную печку, вытащу кресло на веранду. Заведу гампра — дураковатого и ужасно брехливого. Буду варить ореховое варенье, печь правильный сали. Замкну свой собственный обсидиановый круг.
— Нет сложных вещей и не может быть, — часто повторяла нани. — Смысл нашего мира — в хлебе, сыре, воде. Смысл нашего мира — в его простоте.

.

Памяти kara_t. Прекрасного журналиста. Преданного друга. Настоящей кировабадской девочки.
маски

Папа рассказывает

Нани Магтахинэ часто пересказывала нам притчу о семикрылых ангелах. У которых каждое крыло одного цвета радуги, а каждое перо разит семерых тёмных дэвов. Дэвы выходят ночью из-за края земли, чтобы воровать души спящих людей. А ангелы разят их своими перьями, словно стрелами.
- Так что пока вы спите, добро и зло воюют за вас,- заканчивала свой рассказ нани Магтахинэ.
- А что они делают днём, когда мы не спим?- неизменно спрашивал кто-то из детей.
- Ангелы отращивают себе новые крылья, а дэвы – новые клыки.
Мы слушали, затаив дыхание. Младшая сестра Грета, не выдержав напряжения, начинала икать. Мы на неё, бедную, шикали, она зажимала рот ладошкой.
Однажды, когда нани по нашей просьбе снова завела рассказ, к нам подсел дядя Жора. Услышав о семикрылых ангелах, стал выспрашивать, как же они летают.
- Как птицы,- отвечала нани Магтах.
- Семь на два не делится, верно?- не унимался дядя.
- Верно.
- Значит, получается три крыла за одним плечом, а три за другим. Где же тогда седьмое крыло находится?
Нани Магтахинэ растерялась. А мы расстроились – миф об ангелах рушился на глазах. Грета аж икать перестала, запереливалась глазами. Тут из дома вышел дед и отвесил дяде Жоре могучий подзатыльник.
- А седьмое крыло запасное, ясно? На ремне болтается. Ещё вопросы есть?
Вопросов у дяди Жоры больше не нашлось.
*
Однажды дядя Жора собрался на первое в своей жизни свидание. К торжественному случаю купил новые брюки, попросил бабушку Тамар их погладить. Брюки были ультрамодные, с могучей амплитудой, называемой в народе солнце-клёш. Бабушка подивилась их странному виду, но ничего говорить не стала. Нагрела на дровяной печке чугунный утюг и старательно погладила брюки через влажную марлю.
Дядя Жора в тот день на свидание не пошёл. Потому что сбитая с толку солнце-клёшем бабушка нагладила по боковому шву брюк такие сокрушительные, непотопляемые стрелочки, что дядя Жора выглядел в них сущим скатом. Идти в таком виде на свидание он отказался, и весь вечер скандалил с Тамар. На следующий день оказалось, что зря скандалил. Потому что девочка на свидание тоже не пришла. Младший брат из вредности запер её в погребе, и она проплакала там до поздней ночи, пока её не выпустили вернувшиеся из гостей родители.
Такое вот бездарное у дяди Жоры получилось первое свидание.
*
Однажды дядя Жора привёл знакомиться с бабушкой Тамар своего однокурсника.
- Коваленко,- представился однокурсник.
- А имя у тебя какое? - спросила Тамар.
- Это имя. Отец меня в честь своего однополчанина назвал.
- Хм. Однополчанина звали Коваленко?
- Нет, Михаил. Но отец решил, что Коваленко звучит красивее, чем Михаил. Так что зовут меня Коваленко...- Тут гость замялся, но продолжил.-... Наполеонович Маркарян.
- Никак Наполеон однополчанином деда был?- хмыкнула Тамар.
Коваленко был парнем с чувством юмора, поэтому обижаться не стал. Уходя, твёрдо обещал назвать своего будущего ребёнка обычным именем. Через три года женился на молоканке. Первенца назвал Афанасием. В честь тестя. Так что ребёнок получился Афанасием Коваленковичем Маркаряном. Дядя Жора называл его ласково Акаэм.
маски

Ноябрь

Ноябрь.
Месяц раздумий. Терновый месяц, пряный. Пахнущий гранатовым боком, грецким орехом и шершаво-терпкой, стремительно темнеющей на срезе айвой.
Тата макает ореховое ядрышко в мёд, подставляет ладонь ковшиком – чтобы не капнуло на пол, и протягивает мне – ешь.
Я ем.
- Слышала журавлиные крики?- Она смотрит, не отводя взгляд. У Таты золотистые глаза и длинные ресницы. На виске, чуть выше брови, бьётся одинокая жилка.
- Слышала,- бубню я.
Она делает вид, что верит мне.
- Знаешь, что они кричали?
- Нет.
- Мы вернёмся.
Тата отрывает от круга домашнего хлеба горбушку, выковыривает мякоть, откладывает в сторону – курам. Заталкивает вместо мякоти ореховые половинки и протягивает мне.
- Ешь.
Я ем.
- Тат, ты понимаешь журавлиный язык?
- Нет.
- Тогда откуда ты знаешь, что они кричат?
- Мне бабушка сказала.
- И ты ей поверила?
Тата смотрит в меня своими ореховыми глазами.
- Да.
Collapse )
моя Пра

О крыльях

Вот эта подернутая инеем мушмула – мякоть кисло-сладкая, совсем чуть – терпкая, подняться на цыпочки, сорвать горсть обмороженных, припорошенных снегом плодов, и – есть, аккуратно выплевывая косточки на ладошку – косточки нельзя выкидывать, нани заругает. Вечером пошел снег, тот, настоящий, который у нас в городке очень ждут, нани обрадовалась, посмотри, зарядил мелкими хлопьями, значит будет долго идти, какая красота, столько лет живу, а привыкнуть к ней не могу. Чудны дела твои, Господи, чудны и прекрасны.

Трещит дровяная печка, пыхтит самовар – медный, толстобокий. Такие самовары есть в каждом бердском доме – большие, сердитые, стоят, подбоченившись, словно сварливые деревенские бабы, дышат жаром. Нани говорит, что пить чай на русский манер нас научили молокане. Они живут на той стороне заваленного снегом перевала, и теперь до весны до них не долететь и не докричаться. Чем они помешали русскому царю, качает головой нани, люди как люди, ну, может молятся они немного иначе, чем русский царь. Но разве это причина высылать их с плодородных земель в наши каменистые края? Люди, эли, вздыхает нани. Собака или волк – какая разница? Живые существа.
Collapse )