Category: религия

Category was added automatically. Read all entries about "религия".

(no subject)

Очень хотела оливковое дерево. Съездили, купили на цветочном рынке. Досталось последнее, самое неказистое деревце: крохотное, лысое, с кривеньким, чахлым стволом и перебитыми лапками. Думала — не приживётся. А оно спустя время воспрянуло, потянулось куцыми ветвями к солнцу, распустилось нежнейшими лепестками. Радовалось моему приходу, отбрасывало прозрачную тень на карминную плитку террасы, водило хороводы с божьими коровками, замирало в восхищении каждый раз, когда раздавалась трель чёрного дрозда. Я сидела рядом, пила кофе. Вязала шарф. Читала книгу. Молчала. И деревце молчало. Так и просидели рядышком долгое лето и половину осени. А потом настал ноябрь, и я забрала его домой, обещав, как только потеплеет, снова вынести в палисадник. Но откуда-то дома завелась мошкара, назойливая и приставучая, облюбовала мою оливку, летала вокруг, нервировала и её, и меня. Особенно доставала ночью — включишь киндл или телефон, а она тут как тут, вьётся у светящегося экрана, лезет в глаза. Зевнешь — норовит залететь тебе в рот. Ужасно доставучая оказалась мошкара. Не найдя способа как от неё избавиться, я решила вынести деревце на одну ночь в палисадник. Всё равно не холодно, +8 градусов. Мошкара разлетится, и я утром занесу свою оливку обратно.

Ночью, пока я спала, ударил непривычный для этого времени года мороз и моя оливка погибла. Оплакивала я её горючими слезами. Маялась потом пару дней дичайшей мигренью. Лежала в темноте и думала о том, что у Бога тоже, наверное так. Он нас на цветочном рынке купит, домой принесет, придумает солнце, чтобы нам светило, и дождик, чтобы нас поливал, и трель чёрного дрозда... Настанет ноябрь, и Он заберет нас к себе, чтобы уберечь от зимы. А нам ведь сразу скучно, когда хорошо. И мы обзаведёмся мошкарой, будем лезть в глаза, не давать читать. Однажды Он зевнёт, и мошка залетит ему в рот, да так неудачно, что Он от кашля чуть сам себе душу не отдаст. И Бог не вытерпит, вынесет нас в ночь, чтобы мы подумали над своим поведением, а утром с ужасом обнаружит, что прозевал мороз. И будет оплакивать нас горючими слезами, и маяться совестью до дикой мигрени, и думать, что это его вина. И мы тоже будем думать, что это его вина.

(no subject)

Пасмурное небо над Фолиньо было удивительно высоким, бездонным. Ветер бил странно, будто косой дождь, тянул капризными пальцами крепкие нити из облаков, привязывал их концы к конькам черепичных крыш. Казалось — вознамерившись ткать ковёр, он налаживал над городом раму станка. Августовский полдень совсем по-осеннему шелестел обожжённой листвяной шелухой: повинуясь капризам ветра, она то устилала каменные тротуары пыльными лоскутами, то со вздохом распадалась. Оглушительно стрекотали южные цикады. Звала горлица — протяжно, неустанно. Под потолками палаццо Тринчи парила юная Мария — в тонком цветастом платье, в пушистом веночке медовых волос, улыбалась, светясь. В зале императоров сошли со стен великаны, стерегли вход, прикладывали пальцы к губам: «Шшшш, ничего не говорите, пусть она побудет в неведении, пусть помечтает». Никто не проговорился.
Она же улыбалась и парила.

Collapse )

(no subject)

Храм нужно было выбирать тщательно — не всякий бы подошёл. В Грузии Маруся отказалась заглядывать в очередную, третью за день церковь, уселась во дворе прямо на землю, сердито закурила и заявила: «Хочется кого-то убить и попасть в ад. Столько святости я не вынесу!»
Потому храм нужно было выбирать сердцем. Очень хотелось в Нор Варагаванк, но выбраться в свои края я не успевала — сопровождала группу туристов из России.
И я решила попросить за Марусю в Нораванке.
Collapse )

FB_IMG_1528052744661

(no subject)

В Берде нежный ноябрь. Стираное-перестиранное небо сушится на белёсых ветвях клёнов, скаты черепичных крыш покрываются за ночь морозным рисунком, а с рассветом, оттаяв, пахнут влажным и тёплым, к полудню солнце опускается так низко, что прикоснуться к нему не составляет труда, и только страх обжечься удерживает тебя от такого безрассудства. Счастья больше, чем можно в себе уместить, оно рвётся наружу и не даёт дышать, я пытаюсь о нём рассказать, но умолкаю, споткнувшись о первое же беспомощное слово, только судорожно выдыхаю — вооооот.
— Могла и этого не говорить, — улыбается сын.

Настали времена, когда ему не нужно рассказывать и объяснять, он сам всё видит и понимает. Раньше я показывала — сыночек, посмотри какая удивительная кладка стен, двух одинаковых камней не найти, но, заметь, нет в этом никакого неблагозвучия, одна красота.
Раньше он уточнял — а что такое неблагозвучие?
Теперь говорит — мам, посмотри какая кладка, словно дети камни складывали, двух одинаковых не найти, но вся красота именно в этой бесхитростной простоте.
Мою прапра звали Анатолия тер Мовсеси Ананян, рассказывала я. Мовсес — имя её отца. Тер — потому что он был священником. Запомни, сыночек, это ведь так важно — хранить в сердце имена тех, сквозь кого мы проросли.
Раньше он спрашивал — мам, как можно сквозь кого-то прорасти?
Теперь говорит — нашими голосами звучат имена тех, кого не разлюбить.

Утром приходит туман, стоит за окном слепым великаном, стережёт покой. Загораживает пространства, оставляя узкий зазор между тобой и полуразрушенной стеной старого Варагаванка. Мы заглядываем в промозглые кельи, поднимаемся по высоким ступеням под самый купол, дивимся игре света на колоннах, несколько раз на дню меняющих цвет. Сейчас они золотистые, потом будут белоснежными, ближе к вечеру станут тускло-бирюзовыми, а с закатом засияют нежно-абрикосовым. На заднем дворе стоит удивительной красоты хачкар — с распятым спасителем и архангелами. Сын задумчиво проговаривает, прикасясь кончиками пальцев к ажурному боку камня:
— Кажется, я понимаю, почему в наших храмах нет и не должно быть икон. Их нам заменяют хачкары.

По улицам, отчаянно грохоча, раскатывают дряхлые автомобили: довоенные "Форды", голубые "Запорожцы" и оранжевые "Москвичи". "Победа" цвета топлёного молока, мигнув близорукими фарами, скрывается за углом, через секунду оттуда раздаётся отчаянный грохот.
— Взорвался? — смеётся сын.
— Просто скорость поменял. Здесь всё делают громко: ездят, ругаются, ненавидят. Ещё громче игнорируют. А любят так, как нигде на свете. Если девочка мальчику говорит — сейчас так тебе звездану, что дух испустишь, значит всё, она призналась ему в любви.
— То есть зря Аня возмущается, когда я её ласково называю чебуреком?
— Ай бала, зачем ты свою девушку чебуреком называешь?
— Ну теперь-то я знаю, что из бердской нежности.

По дороге, ведущей к мэрии, семенит стая уток — важных и толстопопых. Заглядывают во двор церкви, задрав клювы, рассматривают вертеп.
— А где ослик? В прошлом году он был, — негодуют хором.
Мария и Иосиф разводят руками. Откуда нам знать, куда эти бердцы подевали ослика!
Волхвы стоят, дары лежат, младенец спит, утки галдят. На макушке вертепа сидит пёстрый петух и нецензурно выражается в адрес проезжающих машин.
За то и люблю, говорит сын.
За что, затаив дыхание, спрашиваю я.
За незатейливую картинку бытия.

1

(no subject)

В Сеул мы вылетали в день, когда в Европе бушевал ураган. Из-за этого задерживались многие совмещённые рейсы, задержали и наш — на четыре с половиной часа. За время ожидания мы с сыном успели многое: излазить терминал «D» Шереметьевского аэропорта вдоль и поперёк, поужинать в одном месте, выпить кофе — в другом, поглазеть на все витрины, но ничего так и не купить — зачем что-то брать, когда впереди загадочная и прекрасная Южная Корея! Угомонившись, мы даже успели поработать: я редактировала рассказ, Эмиль корпел над курсовой. Рядом на надувных матрасах дремали утомлённые ожиданием иностранцы. Вдруг у одного из них зазвонил телефон. «Раветы арден ынди дэм лил»! — спросонья пробормотал он, а потом, спохватившись, перешёл на английский. Услышав родной бердский диалект, я невольно рассмеялась.
— Что такое? — вытащил наушник сын.
— Ничего, обычный американский бердец.
— Где бы ты ни оказалась, обязательно встречаешь земляка. Магнитом вас друг к другу притягивает? 
Конечно магнитом. Бердским, непрошибаемым.

Сеул встретил нас молочным непроглядным туманом. Он тонул в нём по самые пороги храмов — буддийских и христианских. Половина верующего населения Южной Кореи — католики и протестанты. Потому, выглядывая в окно пагоды, обязательно натыкаешься взглядом на увенчанный сдержанными крестом остроконечный шпиль церкви. Вспомнив «Молчание» Скорсезе, интересуюсь у нашего гида Шинар, признаёт ли католическая церковь христиан-корейцев своей паствой. «Признаёт», — успокаивает меня она. На обочине дороги переливается огнями огромная растяжка: «Jesus loves You». 
— Всего восемь часов полёта — и ты в мультикультурном толерантном будущем, — констатирует сын. 
Южная Корея — страна будущего.
Collapse )
1 10

25 29

17 28 88

Saqartvelo оn My Mind

Здесь туманы похожи на те, мои, из далёкого детства: светлоглазые и молчаливые, они спускаются с гор исполинскими великанами. Здесь небо ниже, чем кажется: встал на цыпочки — и провёл по нему рукой. От края до края.
Здесь каждый камень, каждый проулок, каждый осколок глиняного караса рассказывает о том, что было и чего не вернуть. Здесь реки говорят на том языке, который мне — сомехи — не нужно переводить, я его чувствую и знаю. «Если не прищуриваться, кажется — что твоя», — уверял мой шестилетний сын, оправдывая друга, унесшего домой садиковскую игрушку.
Ровно так у меня с Грузией. Если не прищуриваться, кажется — моя.

Здесь дворы такие, как в городке моего детства: кривобокие, со скособоченным частоколом, с бликующими на солнце стёклами шушабандов, с сиреневой тенью, тянущейся от каменной стены дома к тутовнику, с неизменными розами, которые не срезают, даже когда собирают лепестки на варенье. С пахнущими влажным утром белыми и лиловыми лалазарами. С виноградной лозой, увивающей деревянную веранду дома. Здесь всё невероятно, невозможно родное. Потому, услышав выражение, тождественное армянскому «цавд танем» — «возьму твою боль», я не удивляюсь, а с облегчением выдыхаю — всё верно, всё так и должно быть. Шени чири ме. Твоя беда — мне.

Здесь такие старики, что в каждом я видишь отражение своих. У бабушек головы покрыты платками, поверх длинного платья повязан фартук с большими карманами, и я даже не сомневаюсь, что именно в этих карманах: нектар и амброзия моего детства — сухофрукты и орехи.
У дедушек лица праотцов, хочешь — пиши иконы, а нет — сиди рядом и задавай вопросы. О великомученице Нино, о кахетинской царице Кетеван, о Давиде Строителе, собравшем разрозненные грузинские княжества в единое царство и воздвигшем город, который и сейчас, спустя столетия, берёт за душу. Омытый дождём город, осенённый скудным звоном церковных колоколов и молчаливым присутствием минаретов. Город моей нани Тамар. Город её первой любви. Город её невосполнимого горя. Тбилиси.

Здесь так много моего, что увидев сбегающую по каменным ступенькам девочку, невольно вздрагиваю — я? Не я?
Нея.
Страна воздушных балконов и узких улочек, удивительных песен и сурового молчания гор, страна сотен рек, разрушенных и вновь восстановленных храмов. Страна печали и смеха. Страна любви.
Saqartvelo.
Моя, моя.


1

Пропариж

Проснуться в самую рань, распахнуть окно, улыбнуться рассвету, спуститься позавтракать, обнаружить, что у метрдотеля взгляд твоего отца и его улыбка, в этом городе живут удивительно красивые люди, но некоторые отличаются той до боли знакомой красотой, от которой перехватывает дыхание, бонжур мадам, бонжур месье, коман сава, бьен, мерси, соорудить себе наспех бутерброд, выпить кофе с молоком, время терпит, можно прогуляться

пройтись до Триумфальной арки, полюбоваться развевающимся флагом, а дальше вниз, вниз, на льющийся откуда-то из-под небес настойчивый колокольный звон — густой, требовательный, непререкаемый, углядеть высокий, знакомый купол колокольни — неужели апостольский?— ан нет, церковь Сан-Пьер-де-Шайо, смурые профили святых, неожиданно византийские фрески и колонны, темноликие монахи; застать праздничные шествия: французское — под нестройное песнопение, ирландское — под волынку, паства с робкими, едва проклюнувшимися ветвями вербы — Вербное у католиков, значит и у твоих Цахказард, день освящения ивовых и вербных ветвей

улыбаться людям, собирать охапки их улыбок, выйти к Сене, кивнуть золотистому куполу русского храма, помахать Эйфелевой башне, вернуться другой дорогой, заглянуть в патиссери, выпить горячего чая, доехать до редакции журнала «Nouvelles d'Arménie», где с тобой долго и обстоятельно будет беседовать Элизабет-помнящая-родства — о городе детства, о Москве, о твоих родных, потом о своих родных — о том, как grand hayrik просил говорить с ним только на армянском, потому что хотя бы так вы его не забудете, и вы не забыли

поехать на встречу с читателями, их будет много — и ты растеряешься, потому что не верила, что кто-либо придёт, а они пришли, и слушают тебя, напротив стоит Цыпкин — неожиданно серьёзный, настоящий, и ты вдруг понимаешь, что ему предстоит пройти тот же путь, что и тебе — от смеха к горечи, только он этого пока не знает, а ты уже знаешь, а потом ты подписываешь книги, и люди благодарят и дарят подарки, и тебе неудобно, потому что это лишнее, ну правда лишнее, но люди улыбаются — это вам, это вам

ночью, внезапно проголодавшись, вы заглядываете в пиццерию, и умница Аствацатуров рассказывает истории — одну прекраснее другой, и вы слушаете, затаив дыхание, что, впрочем, не мешает вам есть пиццу и запивать её вином, у издательницы Маши зелёные кошачьи глаза, у редактора Анны они медовые, а у Надеж с лёгкой лукавинкой, потом вы едете по ночному городу, который немного похож на Петербург, и совсем не похож на город твоего детства, когда-нибудь перестанешь искать его черты в чертах других городов? — безнадёжно коришь ты себя

добравшись до гостиницы, бережно разворачиваешь подарки, и вдруг из нарядной салфетки выкатывается солнечный круг гаты и озаряет всё вокруг, а ты стоишь над ним, ослеплённая и оглушённая, и хватаешь ртом воздух, а потом, отдышавшись, отламываешь кусочек и ешь — давясь и размазывая по щекам слёзы — после пиццы, после вина, после многоголосья книжного салона, холодной Сены и прокуренного голоса Элизабет, рассказывающей о grand hayrik, после колокольного звона Сан-Пьер-де-Шайо и освященных ветвей вербы: И когда вошёл Он в Иерусалим, весь город пришёл в движение и говорил: кто Сей?— Народ же говорил: Сей есть Иисус, Пророк из Назарета Галилейского, и вошел Иисус в храм Божий и выгнал всех продающих и покупающих (...), и приступили к Нему в храме слепые и хромые, и Он исцелил их

и я хочу поблагодарить всех, кто вёл и оберегал меня эти дни, спасибо, что были рядом, грели и исцеляли, спасибо, что подарили мне тот Париж, о котором я не смела даже мечтать.

Молитва

«…И тогда Аракел Мокийский попросил разрешения забрать столько пленных, сколько вместит его церковь. Исцеленный от тяжёлого недуга Тамерлан согласился. Тер Аракел распахнул двери храма и пленённое войско направилось туда. Впереди несли раненых, следом шли здоровые. Войско входило в крохотный храм — сотнями и тысячами, и не возвращалось. Тер Аракел превращал воинов в голубей, они улетали к своим домам, и снова превращались в людей. Так он спас семьдесят тысяч человек. А Тамерлан, став очевидцем невиданного чуда, собрал своих воинов и навсегда покинул наши земли. Так-то!»
Нани откладывает в сторону спицы, встаёт, расправляет подол платья. Я убираю моток в корзинку, слезаю с тахты.
— Как этот священник превращал людей в голубей?
Нани затягивает на затылке узел косынки, откидывает её концы за плечи — они висят, словно два крыла.
— Молитвой, — твёрдо отвечает она, и в её голосе столько уверенности, что я не решаюсь возразить. Я маленькая, мне шесть. Мир состоит из щебета птиц, голоса реки, набрякшего от ночного дождя ветра и деревянного забора, криво огибающего нижний край сада. Я не знаю ни одной молитвы и ни разу не слышала, чтобы кто-то из родных молился. О Боге у нас говорят так, словно он — обычный человек, обитающий в соседнем доме. Корова у него капризная, до обидного мало даёт молока, табак погубила рябуха — пришлось запасаться у Гилинанц Аветиса. Курево у Аветиса отменное, а вот совести кот наплакал — дерёт втридорога, на просьбу сбавить цену разводит руками.
— Дешевле не могу, иначе разорюсь!
— Чтоб у твоего создателя лопнули глаза! — в сердцах выпаливает Бог, отсчитывая деньги.
— Ты поаккуратнее с желаниями! — кхекает Аветис, и, чуть поколебавшись, возвращает одну купюру. — Это тебе на глазные капли. На случай, если накаркал себе беду.
Бог хмыкает, но купюру забирает. С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Обед сегодня будет нарядный, праздничный — баранина с айвой и магаданосы. Пока я чищу грецкие орехи, нани процеживает бульон, обжаривает отварную баранину с луком и помидорами, добавляет дольки айвы и ставит на крохотный огонь — томиться. Потом принимается за магаданосы: удаляет плодоножки баклажанов, делает продольный разрез и выскабливает ложкой мякоть. Заливает подсоленной водой и оставляет на пятнадцать минут, отжимает. Тушит баклажанную мякоть с мелкошинкованным корнем петрушки, разной зеленью и чесноком, перетирает с орехами и начиняет полученной массой баклажаны. Обжаривает их со всех сторон, выкладывает на большое блюдо и накрывает плоскодонной тарелкой —подумать. К тому времени, когда взрослые вернутся с работы, магаданосы надумаются, а баранина с айвой дотомятся. Вкусно!

Дом притих — решил вздремнуть, улучив несколько минут. На краю стола высится стопка тарелок. Хлеб накрыт льняной салфеткой. Если повозиться пальцам в солонке, на самом дне можно обнаружить несколько рисовых зёрнышек — от влаги.
Нани снова вяжет, я сижу, привалившись к её боку, перекатываю на ладони кусачий шерстяной моток. История превращения людей в голубей не даёт мне покоя.
— Нани, какую молитву читал тер Аракел?
— Не знаю.
— Ты хоть одну молитву знаешь?
— Нет.
— А в Бога веришь.
— Верю.
— Разве так бывает?
Нани отвечает, не отрываясь от вязания.
— Всё, что тебя окружает, и есть молитва.
Я вздыхаю. Мне шесть лет, мой мир состоит из любви и сказок. Я не понимаю, что она хочет до меня донести. Но запоминаю. Потому что она меня этому научила: если не понимаешь — запоминай. Потом поймёшь.

Недавно поймала себя на словах, которые часто слышала в детстве, но значения им не придавала.
— Я своим личным Богом очень даже доволен, — приговаривал мой дядя, размешивая в миске мацун с хлебом. — Еда есть, родные здоровы. Что ещё нужно для счастья?
Купила на рынке молоко, заквасила мацун. Испекла хлеб. Накрошила горбушку в мацун, размешивала и думала о том, что своим личным Богом я очень даже довольна. Он не обижает меня, я — Его. Еда есть, родные не болеют. Что ещё нужно для счастья? Немного любви к ближнему, но этому мы учимся всю жизнь. Когда-нибудь, надеюсь, научимся.

Там, откуда

Там, откуда ты родом, небо ниже гор, а в тени домов дремлет время. В окне кусочек неба, в чёрной воде дождевой бочки плавает круглая луна. Подует ветер, пойдёт вода рябью, разобьёт луну на мелкие осколки — ни склеить потом, ни собрать.

Ночь рисует на половице блеклый квадрат, наступать нельзя — обидишь завтрашний день. Так говорит нани.
— И что тогда будет?
— Утро не настанет!
Ишь, думаешь ты. Не то чтобы веришь, но обходишь квадрат стороной, ну мало ли, вдруг случайно наступил, и крокодил солнце в небе проглотил.

Там, откуда ты родом, по краям горизонта стоят восемь медных кувшинов, в каждом заперт ветер. Проснётся Бог с утра, откупорит один кувшин, поставит его на бок и уйдёт по своим делам. А вечером, вернувшись, загонит ветер обратно. Там, откуда ты родом, Бог — пастух ветров.

— С неба упали три яблока: одно тому, кто видел, другое тому, кто рассказал, а третье тому… — нани выжидающе смотрит.
— … кто слушал, — подхватываешь ты.
— То есть кому?
— Кому?
— А ты подумай.
— Мне???
— Тебе!

Там, откуда ты родом, время определяют по старинке: рассвет — солнце проснулось, полдень — солнце повернулось, сумерки — время первой звезды, ночь — царствие луны.
В сказках, что тебе рассказывают, чудеса вершат пахари, небесные великаны охраняют твой сон, а тысячекрылая птица отворяет врата времени, чтобы можно было вспоминать.
— Зачем вспоминать?
— Затем, что без прошлого тебя просто нет, — говорит нани. — Воспоминания — путь к своей душе.

— Мек-еркус-ерек-чорс-инг, — скачет по ступенькам девочка. Мир её совсем крохотный, в две ладошки-пять объятий: дом-веранда-лестница-двор-калитка.
Куда бы она не уехала, кого бы не повстречала, сердце её навсегда останется в том замкнутом круге.
— Мек-еркус-ерек-чорс-инг! — отсчитывает девочка.
У каждого свой мир. У неё он такой. Дом-веранда-лестница-двор-калитка. Любить-не перелюбить.

Колыбельная для Микаэля

Если посмотреть на старый Берд с высоты облаков, кажется — дома намеренно построили таким образом, чтобы они опоясывали спину уходящего далеко вниз ущелья. Дно ущелья грохочет стылой рекой — на днях сошел снежный оползень, взбаламутив ее прозрачные воды, и теперь они бегут вперед себя, задыхаясь от мутной пены, каменной пыли и подгнившей за зиму прошлогодней дровяной трухи.

Если встать на самом краю ущелья и раскинуть в стороны руки, можно почувствовать, как струится сквозь тебя свет: солнце огромное, огненно-шершавое, висит над головой, словно перезрелый персик — на ладони не покатать, шкурка вмиг слезает от прикосновения.

Говорят, когда сто лет назад в Берд пришла саранча, священник тер Анан именно с этого ущелья руководил людьми, которые, меняя направление вод в арыках, вели по каменным улочкам стрекочущие стаи насекомых. Они вывели саранчу за старую крепость, где та, вдоволь поглумившись над виноградниками мелика Левона, улетала прочь, не причинив огородам крестьян вреда. Мелик Левон обижаться на священника не стал — какие могут быть обиды, когда он спас деревню от голодной смерти. Дед мелика сам был из крестьян и с детства привил внукам уважительное отношение к беднякам.
— Рангом ниже — душой чище, — любил повторять он.
Мелик Левон крепко запомнил эти слова.

— Умца-умца-умца, — скачет на одной ноге дурачок Вачо, размахивая свободной рукой. Другой он прижимает к груди футбольный мяч.
Мяч новый, кожаный, красно-белый. Директор спортивного магазина самолично подарил его Вачо. Гантели ещё хотел подарить, но потом передумал — не дай бог покалечится.
Вачо ушёл из спортивного магазина довольный, гулял по Берду, каждому встречному хвастал мячом — видели, видели?
— Умца-умца-умца, — скачет он на одной ноге. Вот уже тридцать лет, как Вачо три года, в каждом городе свой Бенджи Компсон, по-другому не бывает. Каждый город — чья-то Йокнапатофа.

Когда-нибудь я вернусь сюда. Когда-нибудь я вернусь сюда навсегда.
У меня будет свой каменный дом, деревянная веранда, увитая виноградной лозой. Калитка будет запираться на простую щеколду — со временем она заржавеет, но исправно будет впускать во двор всякого, кто, перегнувшись через низкий край частокола, подденет крюк.
Утра мои будут начинаться с крика петухов, полдни сочиться сквозь пальцы медовым зноем, вечера будут прохладны от тумана, неизменно спускающегося с макушки Хали-кара. Ночи мои будут осенены пением сверчков — рури-рури-рури.
— Рури-рури, моему сыночку рури, моему ангелочку рури, — сто лет назад убаюкивала сына прапрабабушка Шаракан.
Рури-рури, будут петь мне её колыбельную сверчки.

Что остаётся кроме запахов-вкусов-цветов, что бережно храня, передают нам матери-прародительницы?
Только колыбельные.
Вначале было слово, и слово это нам напели.


https://soundcloud.com/narine-abgaryan/zulal-ruri