Category: архитектура

Category was added automatically. Read all entries about "архитектура".

(no subject)

На макушке Хали-кара столько воздуха, что его можно раздвигать руками. Столько неба, что не объять. Столько ветра, что ты сам — часть его дыхания. Столько истины, что заповеди кажутся бессмысленным набором слов.
На макушке Хали-кара время тянется не так, как в долине. Здесь каждый день похож на другой, каждая ночь — повторение предыдущей. И последующей. Здесь всё просто и не требует разъяснений: роса пахнет водой, солнце освещает мир, тень отдаёт сыростью, полуденный стрёкот цикад навевает сон — недолгий, но каменно-беспробудный. Очнулся — и не разберёшь, сколько проспал: час или век.

— Асатур, ай Асатур! — зовёт старенькая бабушка Саломэ.
У Асатура вишнёвые глаза, торчащие круглые ушки, кудрявая макушка. За пазухой — горсть алычи, в кармане — головастики. На чердаке у него тайник: несколько ржавых гаек, ключ, который не подходит ни к одному замку, складной нож, моток лески, самодельная блесна, немного карбида — на все случаи жизни. Ну и стащенная у старшей сестры резинка для волос — надо будет ещё придумать, на что её пустить.

— Асатур, ай Асатур! — надрывается старенькая бабушка Саломэ. — Ты куда подевался?
Асатур прячется в сарае. Бабушка высматривает его, приложив ладонь козырьком ко лбу. Сарай тщательно обходит взглядом. Она немного похожа на пирата: концы косынки стянуты узлом на затылке, подол длинного платья колышет ветер, край фартука заправлен за пояс. Собралась за женгялом — разнотравьем. На ужин будет женгялов хац — лепёшки с зеленью.

Не дозвавшись, она уходит. Асатур выбирается из своего укрытия, подкрадывается к частоколу, поднявшись на цыпочки, наблюдает, как бабушка ковыляет по пыльной деревенской дороге. Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять... С силой толкнув калитку, он кричит: татииии, татиии, подожди меня!
Бабушка оборачивается, улыбается, терпеливо ждёт, когда внук подбежит к ней. Заключает его в объятия.
— До скольких сегодня досчитал?
— До девяти.
Она цокает восхищённо языком.
— Смотри, как долго продержался.
— Ага.

Теперь они идут вместе, Асатур пинает камушки, бабушка крепится-крепится, и всё же делает замечание — ботинки испортишь! Асатур спохватывается, но потом снова берётся за старое.
Сегодня он сосчитал до девяти. Завтра досчитает до пятнадцати, до тридцати, до сорока. Бабушка уверяет, что это делает его сильнее. Асатур не понимает, как можно становиться сильнее, глядя вслед своей удаляющейся бабушке. Не понимает, но и не спорит. Значит — так правильно. Единственное, чего он боится, что однажды, увлёкшись счётом, забудет о ней. И бабушка уйдёт безвозвратно. Он ещё не знает, что так и будет.

На макушке Хали-кара нет места боли. Всё твоё — в тебе, всё твоё — с тобой. Каменные пороги, заросший травой купол часовни, утренние туманы — низвергающиеся с вершин холмов, словно молочные реки — вперёд, вперёд, туда, где можно, подойдя вплотную, заглянуть в окна жилищ.
Портрет бабушки в почерневшей деревянной рамке, дом детства, могилы предков на старом кладбище, рыжая деревенская дорога, берущая начало в твоём сердце. На ней следы тех, кто ушёл. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Раз, два, три, четыре, пять... Не отъять, не отдать. Все твои — в тебе, все твои — навсегда с тобой.

(no subject)

Если встать на самом краю Хали-кара, на холме напротив увидишь развалины старинного замка. Время разрушило его почти до основания, каменная кладка поросла колючим кустарником барбариса и дикой сливы. Внизу, сразу под крепостной стеной — небольшое углубление, там можно спрятаться от дождя. Свернулся калачиком, подложил под голову согнутый локоть, лежишь и слушаешь шум небесной воды.

Если встать на краю Хали-кара и повернуть голову направо — увидишь серебряное русло реки, уходящей далеко в горы. Самая высокая скала называется Великановой, там когда-то жили великаны — каждый ростом с двухэтажный дом. Глаза у них были черны, как ночь, а плечи до того широки, что на них отдыхали стаи перелётных птиц. Вечерами великаны сидели на кромке скалы, и свесив вниз ноги, пели протяжные, рвущие душу оровелы: песнь пахаря, песнь воина, песнь матери, не дождавшейся сына с войны.
Однажды они исчезли. Но осталась тёмная пещера, посейчас пахнущая великанами, остались каменные ступени — на некоторых можно разглядеть следы огромных ступней. Остались песни, которые мы поём в память о них. Оровелы — песни наших канувших в Лету прадедов-великанов.

Если встать на макушке Хали-кара и повернуть голову влево — будет Берд: каменные дома, истертая брусчатка старых улочек, пряный запах погребов, низенькие печки, из которых, обжигаясь, достают круглолицые караваи — где-нибудь ещё умеют печь такой хлеб, как в Берде? Если скажут да — не верьте. Такой хлеб пекут только там, где родилась я.

Недавно из Абхазии вернулась знакомая Марины. Рассказывала, как однажды к дому, где она снимала комнату, пришли люди. Стояли у забора, смотрели. Молчали. К ним вышел хозяин. Узнал. Распахнул калитку, сделал приглашающий жест рукой — заходите. И повёл их, спотыкающихся на каждом шагу, по двору, по саду, по дому. Они погладили каждый осколок, каждую трещину, каждое дерево, поблагодарили и ушли. Попрощались.

С какого-то возраста начинаешь задумываться о смерти. Когда мы спрашиваем у Марины, где бы она хотела, чтобы её положили, она всегда отвечает — только не в земле.
Развейте меня над морем, — просит она.
Мы можем поехать в твой родной Сухуми, и там, над морем…, — говорим мы.
Нет, только не туда. Просто над морем. Любым другим.
Марина хранит родной город там, где никто до него не дотянется. В сердце. Другого Сухуми для неё не существует.

После разговора с ней особенно остро ощущаешь тоску по Берду. И радость оттого, что у тебя не отняли возможность туда возвращаться.
Если бы каждому можно было вернуться туда, откуда он вынужден был уехать. Взять за руку и повести, спотыкающегося, по двору: вот твой дом — он тебя ждал, вот твой сад, он не цвёл без тебя, вот мандариновое дерево — под ним ты зарыл кинжал деда, чтобы вернуться, и вернулся. В доме всё так, как ты оставил: портреты твоих стариков, вышитая бабушкой скатерть, скрипучие половицы с выцветшими квадратами там, где падает свет из окон. Оставайся, это всё твоё и не может без тебя быть.
Если бы каждому — его реку, его хлеб, его крепость, его песнь пахаря, его Великанову гору.

Что такое справедливость? — спрашивала моя Пра и, не дожидаясь ответа, поясняла: — Справедливость — это когда сердце болит за чужого ровно так, как за себя.

Деревенский дневник. Фотографии

Лето в этом году совсем не лето. Со дня приезда насчитала всего два солнечных дня – таких, чтобы с утра и до вечера светило безапелляционное, жаркое солнце.
Иногда стоят густые туманы – хоть ножом режь. Тут гора, там гора, а между ними, на тонких длинных ногах, ходят сошедшие с полотна Дали лошади и слоны. Искушение святого Антония, вот что такое наши туманы. Моё отражение, моё второе рождение, мой Alter ego.

Иногда налетают грозы – шумные, скандальные, от них хочется укрыться одеялом с головой – лишь бы пронесло. По вечерам дождь стоит сплошной стеной – такой, что не видно домов напротив. До этих домов рукой подать, раньше, в детстве, всё казалось бесконечно далёким – до школы не дойти, до Речного квартала не доехать, до музыкалки не добежать…
Теперь всё маленькое, всё на расстоянии вытянутой руки.

Города навсегда остаются за детьми, они всецело принадлежат только им. Тебе выдан совсем маленький отрезок времени, чтобы чувствовать себя хозяином мира. Пока он большой и деревья макушками подпирают небеса – ты властвуешь им всецело. А потом мир сужается до охапки, до горсти, до щепотки, и ты его пестуешь на своих ладонях – не уронить, не упустить, не обидеть.
Мой Берд остался там, в восьмидесятых, теперь до него не долететь и не добежать.

Берд
Collapse )

Дыбр ноябрьский

У Василия Алибабаевича новая кличка. Служба Спасения 911.
Он заработал её в честном бою за спасение материнского пальца.
Мать Василия Алибабаевича неуёмная на голову особа. Поэтому ей сначала приспичило развесить бельё, а потом перенести сушилку. Нет чтобы наоборот. Но мы не устилаем наш путь хризантемами, нам чертополох подавай.
В общем, переносила сушилку с влажным бельём, а она возьми да захлопнись складными ножками на фаланге безымянного пальца.
Василий Алибабаевич, подстёгнутым моим белужьим воем, прискакал через секунду.
-Ааааааа,- орала я,- отделииии ножки!
Сын честно пытался отделить, но сушилка была обмотана бельём, не разберёшь где ножки, а где рожки. Наконец, он приблизительно схватился там, где они должны были быть, и со всей силы их СЖАЛ!!!
Collapse )

Люди, которые всегда со мной. Тата.

Иногда дождь лил непроглядной стеной. Исходил тяжёлыми, тугими струями. Стучал по черепичным крышам, выводил жестяную дробь на плечах старых ворот. Перекипал на шершавых стволах и сгибах деревьев медной патиной. Размывал в матовую податливость скупую каменистую землю.

Иногда дождь лил густой стеной. Цеплялся низким краем облаков за колючие кусты, обращал в рваную кружевную зыбь мутную гладь воды. Застилал молочно-белым, неразумным прозрачные дали.
О чём-то бесцеремонно плакал и просил.

Она была старшей из сестёр. Средней была Шушик, младшей – Кнарик.
Тата пела "Ануш".

Collapse )